– Не могу, я жду своего супруга, он должен приехать за мной и увезти отсюда. Он велел мне передать, что он скоро приедет и папа ему обещал...

– Папа! Папа! – крикнула супруга хранителя чрева. – Ей-богу, она просто рехнулась! Вообразила себе, что замужем, вообразила, что папа о ней печется... Хватит этих глупых выдумок! Я бы на вашем месте постыдилась даже имя нашего святого отца поминать. Мы немедленно отправляемся в Венсенн.

– Нет, мадам, никуда я не поеду, – упорствовала Мари.

Ярость затуманила рассудок мадам Бувилль, и, не помня себя, она схватила Мари за ворот и тряхнула ее.

– Нет, вы только полюбуйтесь на это неблагодарное создание! Распутничает, беременеет! О ней заботятся, спасают ее от рук правосудия, помещают в лучший монастырь, а когда королю Франции требуется кормилица, мы, видите ли, начинаем кривляться! Нечего сказать, хорошие пошли подданные! Знаете ли вы, несчастная, что эту великую честь оспаривают друг у друга самые знатные дамы королевства?!

– Ну так и обращайтесь тогда к этим знатным дамам, раз они достойнее меня, – смело возразила Мари.

– В том-то и горе, что они, дурочки, не согрешили в подходящий момент! Господи, что я такое говорю... Хватит болтать, следуйте за мной!

Если бы дядя Толомеи или сам Бувилль обратились к Мари де Крессэ с такой же просьбой, она, безусловно, дала бы согласие. Сердце у нее было доброе и великодушное, она готова была выкормить любое несчастное дитя, а уж тем более королевское. Помимо природной доброты, ее побудило бы к этому тщеславие и даже личные интересы. Мари – кормилица короля, а Гуччо состоит при папе, значит, все мучительные вопросы уладятся и их ждет счастье. Но супруга хранителя чрева не так взялась за дело. Она говорила с Мари не как со счастливой матерью, а как с преступницей, не как с достойной женщиной, а как с рабой, и поскольку сама мадам Бувилль по-прежнему была в ее глазах предвестницей бед, Мари даже не пыталась разобраться в своих чувствах и отчаянно отбивалась. Ее темно-голубые глаза заблестели от страха и негодования.

– Я буду кормить только своего сына! – твердила она.

– Ну, это мы еще посмотрим, злое создание! Раз вы не желаете покориться добровольно, я сейчас кликну конюших, и они силой вас повезут.

Тут вмешалась настоятельница. Ее монастырь – святое прибежище, и она не может позволить чинить здесь насилие и самовольничать.

– Я не одобряю поведения моей родственницы, – заметила она, – но ее, как-никак, вверили моему попечению...

– Но кто вверил-то? Я! – воскликнула мадам Бувилль.

– Пусть так, но это не значит, что вы можете действовать силой в стенах монастыря. Мари выйдет отсюда лишь по доброй воле или по приказанию церкви.

– Или короля! Не забудьте, матушка, что ваш монастырь – королевский. Я действую от имени моего супруга; если вам требуется распоряжение коннетабля, который назначен крестным отцом короля, – кстати, коннетабль уже вернулся в Париж, – или распоряжение самого регента, мессир Юг добьется от них соответствующего приказа; правда, мы потеряем три часа, но зато будет по-моему.

Настоятельница отвела мадам Бувилль в сторону и шепнула ей, что Мари не случайно упомянула о папе и что тут есть доля истины.

– Ну и что ж! – прервала ее мадам Бувилль. – Мне важно, чтобы король остался жив; а другой кормилицы у нас сейчас нет.

Она подошла к двери, кликнула сопровождавших ее людей и велела им схватить непокорную.

– Прошу вас засвидетельствовать, мадам, – заметила настоятельница, – что я не давала вам разрешения на это похищение.

Двое конюших грубо поволокли Мари к двери, а она вырывалась и кричала:

– Мой сын! Дайте мне моего сына!

– Она права, – сказала мадам Бувилль. – Пусть берет с собой ребенка. Она так орала, что мы совсем голову потеряли.

Через несколько минут Мари, наспех сложив пожитки и прижимая к груди своего первенца, с рыданиями покинула монастырь.

У входа их ожидали носилки.

– Вот видите! – воскликнула мадам Бувилль. – Ей носилки подают, как принцессе, а она раскричалась, возись тут с ней!

Под мерную рысь мулов, тащивших во мраке деревянный ящик, в окна которого, откидывая занавески, врывался холодный ноябрьский ветер, Мари впервые с благодарностью подумала о своих братьях, заставивших ее при отъезде из Крессэ надеть теплый плащ. А тогда, въезжая в Париж, как страдала она от жары, как ненавидела это тяжелое, грубое одеяние! «Откуда бы я ни уезжала, мне вечно сопутствуют горе и слезы, – думала она. – Неужели я так провинилась, что все ополчилось на меня!»

Сынок ее спал, укрытый плащом. Чувствуя у своей груди это крохотное существо, еще ничего не смыслившее и безмятежно дремавшее, Мари мало-помалу успокоилась. Она увидит королеву Клеменцию, поговорит с ней о Гуччо, покажет ладанку с частицей тела святого Иоанна. Королева так молода, она прекрасна собой и милостива к обездоленным. «Королева... Я буду кормить дитя королевы», – думала Мари, дивясь тому, что с ней приключилась столь неожиданная и необычная история, которая поначалу обернулась к ней самой мрачной стороной, в чем была повинна мадам Бувилль, эта грубая и властная женщина.

Проскрипел на петлях подъемный мост, который спешно опустили при их приближении, слабо процокали подковы по толстым доскам, а затем громко зазвенели по мощеному двору... Мари предложили выйти из носилок; она прошла между двух рядов вооруженных солдат, проникла в каменный, плохо освещенный коридор, и тут перед ней появился какой-то толстяк в кольчуге, в котором она не без труда узнала мессира Бувилля. Проходившие по коридору люди говорили шепотом; до слуха Мари донеслось слово «горячка», повторенное несколько раз. Ей сделали знак идти на цыпочках, и наконец чья-то рука раздвинула драпировки.

Несмотря на тяжелую болезнь королевы, спальня ее была убрана согласно ритуалу, установленному для коронованных рожениц. Пора цветов миновала, и по полу разбросали пожелтевшую осеннюю листву, уже гниющую, растоптанную ногами. Возле кровати были разложены подушки, но посетителей не пускали. Главная повитуха, стоя в углу, растирала между пальцев ароматические травы. В очаге на железной треноге кипели какие-то мутные отвары. Комнату освещали лишь отблески пламени, горевшего в очаге, да масляный ночник, висевший над кроватью.

Колыбелька стояла в углу, и оттуда не доносилось ни звука.

Королева Клеменция без сил лежала на спине, простыни туго обтягивали ее поджатые от боли колени. На скулах горел неестественный румянец, густые пряди золотистых волос рассыпались на подушках. Ничего не видящие глаза блестели лихорадочным огнем.

– Пить... Умоляю, пить... – стонала королева.

Повивальная бабка шепнула на ухо мадам Бувилль:

– Ее целый час знобит. Зубы стучат, а губы совсем лиловые стали, как у покойницы. Мы уж думали, она отходит. Бросились ее оттирать, а теперь она, как вы сами видите, огнем горит. От пота все простыни насквозь промокли, надо бы ей белье сменить, да никто не знает, где ключи от бельевой, кому их Эделина передала.

– Сейчас я найду ключи, – сказала мадам Бувилль.

Она провела Мари в соседнюю, так же жарко натопленную комнату.

– Устраивайтесь здесь, – скомандовала она.

По ее приказу в комнату внесли королевскую колыбельку. Мари еле разглядела короля среди вороха пеленок. Носик у него был крошечный, веки набрякшие, плотно сомкнутые; хилый, вялый, болезненный отпрыск королевского дома лежал не шевелясь. Только низко нагнувшись над колыбелькой, Мари убедилась, что он дышит. Время от времени еле заметная гримаска, какая-то болезненная судорога кривила его личико, и тогда оно казалось не таким безжизненным.

Глядя на это крошечное, еле подававшее признаки жизни существо, чей отец умер, чья мать, возможно, доживает свои последние часы, Мари де Крессэ вдруг почувствовала острую жалость. «Я его спасу, выращу его крепким и сильным», – пообещала она себе.

И так как в опочивальне не было второй колыбельки, она положила собственное дитя рядом с королем.